Произведение «О книгоедстве» (страница 14 из 81)
Тип: Произведение
Раздел: Эссе и статьи
Тематика: Публицистика
Автор:
Оценка: 4.8
Баллы: 6
Читатели: 14588
Дата:

О книгоедстве

непримиримых противоречий?

Ибо они были ровно такими же людьми из плоти и крови, как и все прочие, — со всеми неизбежными человеческими слабостями и достоинствами.
И если их необычайное усердие совсем не пропало даром — этому, разумеется, не так уж и следует действительно радоваться.
Раз сам тот вопрос так и остается открытым и отнюдь не праздным: принесло ли все это более-менее однозначную и безусловную пользу?
Автор, впрочем, вполне убежден, что польза — без сомнения — была, и, возможно, весьма так до чего только значительная.
Однако и вред от надуманных, праздных, бесцельно восторженных идей, до чего наспех внедренных в чудовищно сложную социальную ткань, со временем также оказался более чем весьма ощутим.
Правда вот все же никак нельзя не признать: классики русской литературы, что были вовсе не косноязычны в великом русском языке, а это прежде всего Чехов и Достоевский, действительно дали миру чрезвычайно так многое из подлинно глубокого, вдумчивого и безусловно ценного.

73
У потомственных дворян Толстого и Тургенева, в сущности, никогда не возникало ни малейших проблем с великим и могучим русским языком.
И все же до самого конца они вряд ли, что столь откровенно сумели на нем более или менее полно выразить все многообразие своих чувств да и вполне раскрыть глубочайшую полноту собственных мыслей — особенно если рассматривать их творчество во всей его протяженности и внутренней сколь еще явной неоднородности.
«Отцы и дети» Тургенева, «Анна Каренина» Льва Толстого — это, безусловно, моменты подлинного просветления, посетившие души классиков.
Но в целом русский язык оставался для них все же в некотором смысле несколько так чужеродным, а потому и не до конца прочувствованно эластичным в их речи.
В сугубо семейном кругу они по большей части говорили по-французски и лишь изредка, между делом, по-русски.
Однако даже такие писатели, как Достоевский и Чехов, хотя и являлись подлинно полноценными носителями русского языка, все-таки не избежали некоего иного рода искажения.

Чрезмерная, почти навязчивая перенасыщенность их великих умов общеевропейской культурой внесла в их литературный труд до чего изрядную толику проникновенно-елейного и надменно утонченного, безапелляционного нигилизма.
И со временем этот яд весьма быстро пропитал сознание их поистине многомиллионной читающей публики.
И речь здесь идет вовсе не о духовном восприятии окружающей действительности как таковой, а прежде всего о том удивительно простом логическом анализе, на котором, собственно, и зиждились все их оргвыводы — выводы, сделанные по поводу всего того увиденного ими наяву, а не в том несравненно распрекрасном и блаженном сне.

74
А кроме всего прочего, — и это следует сказать вполне прямо, — болезни классиков русской литературы, равно как и их до чего тяжелый личный жизненный опыт, весьма неизбежно сказывались и на духовном здоровье и без того до чего долгими столетиями угнетенной нации.
Так, тот же Чехов, одиннадцать лет промаявшись с той до безумия тяжелой хворью — туберкулезом, — в самом своем изначальном душевном смысле, по сути, умер.
Ушел прежний Чехов — и на его месте возник Чехов иной: злой, желчный, неуемный, считай так и впрямь же буревестник грядущей революционной бури.
Скучно ему стало жить на Руси.
Впереди мрачно и безысходно маячил конец — и вовсе не от дряхлой старости.

И даже в своем поистине великом, до сих пор никем не превзойденном по тонкости и красоте рассказе «Дама с собачкой» он допустил то, что трудно назвать иначе как попустительством к социальной грязи, до чего еще страшной занозой затем уж вошедшей в сознание всего его поколения.
Именно это — не напрямую, но исподволь как раз и стало одним из тех весьма отягощающих факторов, что явно легли в основание формирования хищного образа чисто советского грядущего: столетия смуты, тьмы и ослепительно «светлых» идей, которое сперва лишь до чего смутно маячило вдали, а затем вот разом накрыло всю же страну с головой.
И главное в том, что некогда затем произошло, есть и доля вины гения Чехова.
Это ведь как раз-таки плоды его культурного наследия Россия и пожинала на протяжении всех тех семидесяти четырех лет.
Достаточно вот вспомнить строки из «Дамы с собачкой»:
«А давеча вы были правы: осетрина-то с душком! Эти слова, такие обычные, почему-то вдруг возмутили Гурова, показались ему унизительными, нечистыми.
Какие дикие нравы, какие лица!
Что за бестолковые ночи, какие неинтересные, незаметные дни! Неистовая игра в карты, обжорство, пьянство, постоянные разговоры все об одном.
Ненужные дела и разговоры все об одном охватывают на свою долю лучшую часть времени, лучшие силы, и в конце концов остается какая-то куцая, бескрылая жизнь, какая-то чепуха, и уйти и бежать нельзя, точно сидишь в сумасшедшем доме или в арестантских ротах».

75
Да и Федор Михайлович Достоевский жил жизнью отнюдь вот никак не веселой — со всеми его и впрямь до чего бесконечными эпилептическими припадками, тяжелым нервным надломом и постоянным пребыванием на грани внутренней катастрофы.
А именно потому и не мог он действительно видеть тот столь плотно окружающий его мир во всех тех по-настоящему уравновешенных, трезвых и до конца же естественных для человеческого разума рамках.
Вот как сам Достоевский — писатель, но прежде всего человек, прекрасно знавший предмет изнутри, — описывает состояние после эпилептического припадка. Между тем подобные состояния были ему не понаслышке знакомы на протяжении почти всего его и без того крайне нелегкого творческого пути.
«Униженные и оскорбленные»:
«Очнувшись от припадка, она, вероятно, долго не могла прийти в себя. В это время действительность смешивается с бредом, и ей, верно, вообразилось что-нибудь ужасное…»

Мы ныне вот никак не знаем — и уже никогда не узнаем, — что именно могло вообразиться той бедной девушке: сроки сдачи романа, как водится, поджимали, и автор не стал задерживаться на всех тех излишне мелких подробностях.
Зато самому Достоевскому, по всей на то видимости, вообразилось нечто куда только больше.
Ему с самой поразительной ясностью на деле привиделись те самые, якобы как есть до чего бессмертно верные принципы захвата и удержания российского общества в рамках чудовищной диктатуры.
Причем уж такой, какой прежде явно так никогда и не знала ни одна эпоха и ни один тот или иной доселе народ.
И главное как раз вот все эти видения, рожденные на стыке боли, надрыва и гениального дара, и были затем уж приняты читателем не как симптом, а как откровение — не как предупреждение, а как самое верное пророчество.

76
И, по сути, именно так оно впоследствии и вышло — под властью тех, кто бездумно оседлал светлые мечты о всеобщем благе, оказавшись при этом вовсе не мифическими, а до самой же крайности кровожадными вампирами вездесущего  большевизма.
Эти самопровозглашенные народными трибунами до чего только всесильные гробокопатели более всего жаждали не созидания, а беспрестанного пролития человеческой крови — и столь же безудержного ничегонеделания на головокружительной вершине собственной идейной «безгрешности».
Они и в самых сладостных своих грезах не намеревались создавать народу условия для хоть сколько-нибудь действительно лучшей жизни.
Зато, разогревая себя и других пустыми обещаниями, они с почти религиозным рвением так и рассыпали повсюду посулы — мол, из сущего ничто будет вот-вот создана некая и впрямь несказанно светлая действительность.

Достоевский, по существу, выстроил именно те еще художественные декорации.
А всем прочим оставалось лишь до чего еще неспешно выйти на сцену — и вполне так разыграть грандиозный спектакль под броским названием «построение коммунизма» в стране, заранее и надолго вот обреченной на самые величайшие муки.
И вот всему тому — поразительно точное и до боли выпуклое — свидетельство из его достославных «Бесов»:
«На первый план выступали Петр Степанович, тайное общество, организация, сеть.
На вопрос: для чего было сделано столько убийств, скандалов и мерзостей? — он с горячей торопливостью ответил, что “для систематического потрясения основ, для систематического разложения общества и всех начал; для того, чтобы всех обескуражить и изо всего сделать кашу, и расшатавшееся таким образом общество, болезненное и раскисшее, циническое и неверующее, но с бесконечною жаждой какой-нибудь руководящей мысли и самосохранения — вдруг взять в свои руки, подняв знамя бунта и опираясь на целую сеть пятерок, тем временем действовавших, вербовавших и изыскивавших практически все приемы и все слабые места, за которые можно ухватиться”».

77
Один, как известно, в поле не воин.
Но кто это вообще сказал, будто в те — не столь уж и давние — времена Федор Михайлович Достоевский находился в этом поле в самом полном одиночестве?
Несколько позднее к нему, по-своему никак не менее разрушительно, примкнул другой классик — Антон Павлович Чехов.
Медленно отхаркивая кровью собственные легкие, он, по сути вполне так, утратил веру в Бога — и вместе с ней всякое доверие ко всем тем прежним прочным опорам всего же человеческого существования.
И именно тогда он и принялся сколь еще настойчиво и бесцеремонно разом уж весьма вот навязчиво рассуждать о некоем всеобщем, «полезном» труде, который якобы и должен был вывести человечество на единственно верный и безусловно правильный путь.

Человеку, еще недавно вполне здоровому, внезапно же понадобилась ощутимая помощь окружающих.
И Чехов — с весьма характерной для него внутренней резкостью — эту необходимость откровенно возненавидел.
Но при чем здесь все население его страны — а заодно и все так называемое «прогрессивное человечество»?
Его ум, отравленный расхолаживающим воздействием туберкулеза, безусловно, не утратил способности к точному и мощному художественному мышлению.
Однако позднее творчество Чехова оказалось уже совершенно иным по всему своему внутреннему знаку.
Это было никак так не продолжение прежнего светлого, теплого и ироничного взгляда на жизнь, а нечто качественно иное — столь же незаурядное, но при этом отчаянно заунывное.
Да, в этих произведениях по-прежнему тлела искра гениальности.
Но тлела она уже в холоде — и действовала на читателя не согревающе, а охлаждающе, выматывающе, подтачивающе.
Психика читателя той эпохи подвергалась мощной и непрерывной атаке чеховского нигилизма — негромкого, лишенного пафоса, но оттого особенно разъедающего и опасного.

78
И именно Антон Павлович Чехов, всем так посредством своих сколь еще поразительно талантливых пьес, фактически так создал то самое устойчивое психологическое давление на безнадежно хрупкую и болезненно ранимую душу русского человека.
Причем сделал он это не лозунгом и не прямым призывом, а куда так поболее опасным способом — через тихое, настойчивое внедрение определенного мироощущения.
Вот один из наиболее наглядных примеров его поздних, по существу уже откровенно просоциалистических интонаций.
«Три сестры»:
«Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и

Книга автора
Немного строк и междустрочий 
 Автор: Ольга Орлова