вопиющего в пустыне.
И это при том, что в своей чисто житейской правоте он был поразительно точен.
Он видел социальную болезнь не в отдельных злоупотреблениях, а в самой структуре чиновничьего быта — в привычке подменять закон удобством, долг — услугой, честь — выгодой.
Реформы же, даже когда они уж через силу и происходили, свершались громогласно — для отчета, для украшения внешнего фасада.
Подлинные механизмы продолжали действовать негласно, кулуарно, по точно тем до чего еще стародавним правилам обхода и приспособления.
И вот они весьма характерные слова Гоголя из его «Мертвых душ»:
«Бьет себя по лбу недогадливый проситель и бранит на чем свет стоит новый порядок вещей… Прежде было знаешь, по крайней мере, что делать: принес правителю дел красную, да и дело в шляпе, а теперь по беленькой, да еще неделю провозишься… черт бы побрал бескорыстие и чиновное благородство! Проситель, конечно, прав, но зато теперь нет взяточников: все правители дел честнейшие и благороднейшие люди, секретари только да писаря мошенники».
В этих строках — вся ирония столь тоже ведь весьма уж безысходного тогдашнего времени.
Из-за тех чисто внешних нововведений форма изменилась — сущность осталась.
Взятка не исчезла — она лишь стала хитрее и будто бы «благороднее».
Точно тот же прежний порок просто куда благочиннее переоделся.
Ну а для подлинного преображения общества еще уж вполне вот необходимо было никак не замести весь тот прежний мусор под пыльный ковер показного благочиния, а весьма последовательно перестроить саму систему управления — сделать ее прозрачной, подконтрольной и считай по-настоящему за сколь еще многое ответственной.
Но колоссальные силы и ресурсы государства направлялись тогда на совсем иные цели — прежде всего политические и идеологические.
Созидательное же оздоровление административного механизма оказалось чем-то мало кому нужным и вторичным.
И именно потому гоголевская сатира так и осталась литературой —
вместо того чтобы стать самой той еще повседневной практикой государственной жизни.
106
А между тем та самая имперская тайная полиция, некогда вполне обладавшая сколь еще немалой властью и влиянием, могла бы явно добиться совершенно иного исторического результата.
И для всего того только и стоило ей разом направить хотя бы треть своего неистового рвения на самое последовательное выявление злоупотреблений местной администрации.
И уж тогда вот в стране вполне еще возможно было бы установить довольно-то устойчивый, повседневный порядок.
Ибо без до чего ясного и зримого примера сверху российская чернь вряд ли могла бы обресть столь укоренившиеся привычки к воровству, пьянству и откровенно демонстративному нравственному разложению.
Главной причиной этих явлений тут был явно не некий «природный порок» народа, а самый так беззастенчиво дурной пример алчной и безответственной местной власти.
Разложение всегда начинается сверху — и лишь затем становится нормой внизу.
К тому же всякий призыв к бунту во все времена воспринимался толпой как внезапно дарованная благодать — как будто каждому же лично врученная в руки свобода от всякого закона и всякой морали.
И именно потому народ с такой легкостью и переходил затем к сущему разрушению, а еще и к самому неустанному, безудержному, почти ведь исступленному.
Особенно же легко толпу было направить против тех, в ком ощущалась хоть какая-то малейшая чужеродность.
И именно на них прежде так всего разом уж и обрушивалась ярость освобожденной от всяких ограничений стихии.
107
Евреи до чего только нередко и почти без всякого разбирательства сходу объявлялись во всем виновными — «христопродавцами», то есть людьми, на которых заранее возлагалась некая коллективная вина, зачастую никак не связанная с их реальными поступками.
Такое отношение рождалось не только из религиозных предрассудков, но и из вполне земных социальных напряжений, вполне требовавших некоего довольно удобного объекта для выражения всего того отчаянно глубокого общественного раздражения.
И главное, как раз уж эдаким совсем ведь никак недружелюбным настроем царская власть вовсе нередко же пользовалась, а главное весьма расчетливо и прежде-то всего, считай как есть только лишь ради защиты своих собственных политических и имущественных интересов.
Тем самым она явно достигала сразу уж нескольких важных целей: отвлекала народное недовольство от самой себя, направляла его в весьма вот совсем будто бы до чего еще безопасное для царского режима русло и одновременно при этом весьма значительно усиливала давление на уже и без того уязвимую группу населения.
Механизм был прост и именно потому вполне эффективен — и власть применяла его со всей сколь еще холодной и хлесткой практичностью.
А впрочем, подобного рода практика никак не была исключительно российским изобретением.
Она ведь пришла на древнюю Русь из Европы, где на протяжении всего позднего Средневековья да и последующих затем эпох антиеврейские преследования были явлением до чего широко откровенно же распространенным.
Да, формы этих преследований порою весьма так значительно различались.
Во многих странах куда почаще прибегали к изгнанию, чем к массовому физическому уничтожению.
Но объяснялось это не столько особой гуманностью общества, сколько сдерживающим влиянием церковной позиции и институциональных ограничений, которые далеко не всегда позволяли насилию принять самые уж вовсе крайние формы.
108
В России практика изгнания евреев из мест их проживания применялась значительно реже, чем во многих странах Европы.
Не устраивались здесь и официальные массовые сожжения Талмуда, равно как и публичные казни евреев-еретиков, насильственно обращенных в христианство, — явления, достаточно характерные для западноевропейской религиозной истории.
Однако это еще вовсе не означало отсутствия всякой так чрезвычайной жестокости.
Иных форм насилия в России явно хватало попросту вот с избытком.
И главное сами причины кровавых погромов при всем том нередко представлялись миру как стихийный гнев простого народа — якобы самое естественное проявление глубокой и искренней ненависти всех славян к еврейству.
Но на деле за многими подобными вспышками явно стоял более чем весьма прагматичный расчет.
То есть та самая наиболее главная цель почти ведь гласного «науськивания» черносотенных организаций на почти же беззащитное еврейское население заключалась именно в том, чтобы вполне еще дозволить народному раздражению более чем сходу выплеснуться во вполне при этом сколь до конца управляемом направлении.
Это было своего рода заранее разрешенное, считай уж безупречно верное разрядное насилие — способ выпустить пар из перегретого котла общественного недовольства.
Для весьма значительной части правящей элиты такие погромы и впрямь вот казались до чего своеобразной «профилактической мерой» — грубой, но якобы действенной прививкой против всех тех только еще возможных революционных потрясений.
Предполагалось, что локальные вспышки жестокости отвлекут массы от более опасных форм политического протеста.
Однако результат оказался прямо так скажем полностью противоположным всему тому кем-то вот ожидаемому.
Подобные бесчинства лишь разве что только усилили радикализацию значительной части еврейской молодежи.
Одни выбирали эмиграцию, другие — уход в революционные движения, прежде всего в марксистские организации, где находили и защиту, и идеологическое оправдание борьбы со всем тем ныне существующим порядком.
Тем самым, пусть и косвенно, создавались дополнительные предпосылки для возникновения того самого тоталитарного государства, в котором прежние социальные различия были уничтожены не свободой, а всеобщим рабским подчинением.
Исчезли привилегированные сословия — но вместе с ними исчезли и всякие былые гражданские права.
Все оказались равны — прежде всего в бесправии перед новой исключительно бесчеловечной властью.
И все же искать во всех тех или иных исторических катастрофах исключительно «еврейский заговор» — глубокая ошибка.
Разрушение старой Российской империи имело куда только более сложные и весьма закономерные причины.
Среди них — прежде всего удивительная живучесть феодальных структур и привычек старого мира внутри общества, которое внешне стремительно модернизировалось и с самой восторженной верой всецело устремилось к самому так весьма лучезарному светлому будущему.
Обществу тогда и впрямь сколь беспрестанно внушали, что впереди — эпоха без господ и без всяких рабов.
Но истинная реальность при этом совершенно по-прежнему явно оставалась буквально же насквозь пронизанной иерархией, зависимостью и социальным неравенством, лишь прикрытыми новыми словами и новыми надеждами.
109
Однако именно последующий век с поразительной силой сконцентрировал в самом уж себе почти все глубинные противоречия и пороки тех еще доселе уж бывших прежних эпох.
Он словно вобрал их в себя — сжал, усилил и вывел наружу в куда только более разрушительном виде.
И именно потому более чем, возможно, что совсем напрасно Виктор Гюго столь уж страстно обличал мрачную, косную и бесконечно несовершенную действительность своего времени.
Будущее, которому он столь страстно пророчил торжество разума и гуманности, оказалось отнюдь не мягче — а во многом значительно суровее.
То, что показалось ему пределом исторической тяжести, впоследствии обернулось лишь одним только прологом к новым, куда только поболее масштабным потрясениям.
Виктор Гюго, «Отверженные»:
«Да, просвещение! Свет! Свет! Все исходит из света и к нему возвращается.
Граждане! Девятнадцатый век велик, но двадцатый будет счастливым веком.
Не будет ничего общего с прошлым. Не придется опасаться, как теперь, завоеваний, захватов, вторжений, соперничества вооруженных наций…
Не будет больше голода, угнетения, проституции от нужды, нищеты от безработицы… ни войн…
Настанет всеобщее счастье».
Так говорил человек XIX века, до чего еще искренне уверенный, что человечество уже вступило в эпоху самого окончательного нравственного взросления.
Но история распорядилась совершенно вот явно иначе.
XX столетие никак не стало венцом просвещения — оно стало ареной вовсе и невиданных прежде катастроф, мировых войн, массовых репрессий и идеологий, возведших насилие в ранг самой острой государственной необходимости.
И потому слова Гюго сегодня звучат не столько как пророчество, сколько как трагическое свидетельство той вечной человеческой надежды, которая неизменно опережает реальность — и почти всегда до чего еще жестоко ею явно опровергается.
110
Просвещение, когда оно становится бездушным и серым — или, что еще куда вот явно опаснее, чрезмерно отрывается от реальной жизни и уходит в самую беспредельную мечтательность, — нередко подменяет живые человеческие чувства абстрактной, всеобъемлющей идеей.
Такая идея, претендуя на универсальность, постепенно вытесняет все частное, конкретное, непосредственное — все то, что кажется мелким и незначительным, но из чего уж собственно и
Помогли сайту Праздники |
