Произведение «О книгоедстве» (страница 33 из 81)
Тип: Произведение
Раздел: Эссе и статьи
Тематика: Публицистика
Автор:
Оценка: 4.8
Баллы: 6
Читатели: 14588
Дата:

О книгоедстве

действительности.
Чтение книг на деле расширяет внутренний опыт, приучает к более-менее ясному пониманию довольно же сложных оттенков человеческих мотивов, а кроме того и вообще ко всему тому весьма твердому осознанию всей ведь трагической многослойности жизни.
Но происходит — это разве что именно тогда, когда развитию сознания явно так совсем ничто не мешает — когда ему никак не навязывают готовых толкований и не заслоняют силуэт живой реальности самыми бесконечными тенями некоего чужого воображения.
Литература вполне способна обострять духовное зрение — но лишь в том самом случае, если она не превращается в плотную завесу, подменяющую сам этот мир.

И все же в самой литературной традиции по-прежнему слишком так много чисто унаследованного — привычных схем, укоренившихся представлений, упрощенных образов.
Она несет не только прозрение, но и груз прошлого, нередко мешающий человеку увидеть новые горизонты бытия такими, какими они действительно открываются перед его широким взором.
Причем в особенности легко происходит подмена, когда сладостные речи о «светлом грядущем» начинают действовать подобно мягкому растворителю, постепенно размывающему моральные основания человеческой личности.
Восторженные обещания способны куда быстрее разрушить прежние нравственные ориентиры, чем долгие годы суровых испытаний.
Достаточно лишь предложить человеку новую систему ценностей — не бескорыстно, разумеется, а в обмен на его внутреннее согласие — и поспешно закрепить ее силой всеобщей общественной тенденции.
Когда окружающий мир начинает мыслить одинаковыми словами и верить одинаковым образам, новая мораль утверждается почти сама собой, вытесняя прежнюю без всякой открытой борьбы.

162
Хотя вот по правде говоря, призывы подняться на борьбу с неким демоническим злом — особенно когда этому злу придают зримый, почти осязаемый, пугающе конкретный облик — легче так всего укореняются именно там, где общество еще изначально было изъедено глубокой и многовековой разобщенностью.
Там, где отсутствует внутреннее единство, где люди привыкли жить не рядом, а порознь, где сама историческая память напитана взаимным недоверием, — там вот до чего особенно легко возникает потребность в некоем общем враге.
Он становится именно тем единственным, что вполне будет способно хотя бы временно скрепить доселе расколотое общество.
И Германия в самой значительной степени представляла собой именно такую страну — внутренне раздробленную, исторически разъединенную и потому крайне плохо подготовленную к какой-либо вполне устойчивой демократии.
Слишком так многое в ее прошлом формировалось никак не вокруг единства, а вокруг твердого почти так подворного разделения.

Католический юго-запад противостоял лютеранскому северо-востоку.
Сотни лет существовали многочисленные княжества, каждое со своими интересами, амбициями и историческими обидами.
Долгие эпохи междоусобных соперничеств, переделов территорий, скрытой и явной вражды создали привычку к раздробленности как к самому так вполне вот естественному состоянию.
При подобных условиях самого так чисто житейского существования идея общего противника будет восприниматься не как та чисто навязанная извне конструкция, а как самый долгожданный способ вполне до конца преодолеть всякий внутренний распад.
Враг становится символом до чего вполне желаемого, но чисто мнимого единства, цементом, скрепляющим трещины, которые никак иначе попросту вот невозможно было бы более чем надежно прикрыть снаружи.
И чисто потому именно в подобных обществах демонизация противника вполне так приобретает некую особую силу — она не просто оправдывает лютый террор, но и создает иллюзию исторического спасения.

163
Причем как бы ни был чудовищен нацистский режим, он вовсе при этом никак не являлся единственной — и, по мнению автора, не самой уж вовсе так бесчеловечной — диктатурой XX века.
Советская власть явно так проявила иную, но никак не менее системную жестокость.
И весь ее репрессивный механизм явно отличался куда только большим масштабом и весьма продуманной организацией: уничтожение собственных граждан происходило не по признаку национальности, а по классовому и внутриклассовому принципу — через выявление и устранение так называемого «чуждого элемента».
Подход этот был более чем продуманно идеологически обоснован и институционально вполне вот верно оформлен в самые так строгие юридические рамки.
Он до чего только весьма беззастенчиво охватывал непомерно огромные социальные группы и предполагал репрессии как более чем должный инструмент «перестройки»  и ломки всего того некогда только доселе существовавшего общества.
И это как раз в этом смысле советская модель террора явно так отличалась той совершенно особой всеобъемлющей направленностью.

Некоторые исследователи проводят параллели между практиками раннего советского режима и последующими тоталитарными системами Европы, указывая на сходство методов подавления и организации лагерной системы.
Впрочем, утверждать прямую причинно-следственную зависимость между большевистским опытом и нацистским геноцидом было бы слишком так чрезмерным упрощением.
Исторические катастрофы XX века формировались под воздействием множества факторов — идеологических, социальных, экономических и культурных.
Тем не менее сопоставление двух тоталитарных режимов неизбежно поднимает вопрос о природе власти, которая ставит идеологию выше человеческой жизни — независимо от того, прикрывается ли она расовыми или классовыми теориями.

164
Большевизм с самого еще начала своего существования явно оказался во многом более изощренным, чем нацизм и прежде всего в искусстве сокрытия собственных преступлений, а также и в самом так до чего еще прискорбном умении представлять их всему того внешнему миру в самом так вполне убедительно верном идеологическом обрамлении.
Да и вообще самая основная часть репрессивной деятельности осуществлялась внутри самой страны — в пространстве, где советская власть была, считай так единственным источником истины, закона и суда.
Она единовременно обвиняла, приговаривала и карала всех, кто хоть случайно попадал в поле ее более чем пристального зрения.
Сталинизм создал не просто систему репрессий, но вполне целостную картину мира, в которой те наскоро кружочком  обведенные категории граждан сходу же объявлялись «врагами народа» — существами, фактически лишенными человеческого статуса.
А одновременно с этим формировался культ вождя, доведенный до самого так предела политического обожествления.
Сталин, если и не считался буквально богом, то уж точно стал наивысшей точкой отсчета — центром, вокруг которого должна была вращаться вся жизнь тогдашнего общества.
И это вовсе так не только некая публицистическая метафора.
Подобное мировосприятие сталинской эпохи нашло самое так явное отражение и в художественной литературе.
Так, в романе И дольше века длится день Чингиза Айтматова весьма отчетливо передана логика тоталитарного сознания: вместо традиционного Бога — власть, за неимением всякой религиозной веры — политическое поклонение.
Ну и само собой разумеется, что
вместо всякого духовного подъема — нравственно слепое служение вождю и идее.
И именно эта логика превращала государственную систему в замкнутую вселенную, где идеология становилась не просто объяснением реальности, а ее единственным допустимым основанием.
Далее последует весьма характерный фрагмент из романа:
«Наш Бог – это держатель власти, волей которого, как пишут в газетах, вершится эпоха на планете и мы идем от победы к победе, к мировому торжеству коммунизма; это наш гениальный вождь, держащий повод эпохи в руке, как, понимаете, держит вожак каравана повод головного верблюда, это наш Иосиф Виссарионович! И мы следуем за ним, он ведет караван, и мы за ним – одной тропой. И никто, думающий иначе, чем мы, или имеющий в мыслях не наши идеи, не уйдет от карающего чекистского меча, завещанного нам железным Дзержинским».

Ну а при всей уж своей до чего крайней жестокости репрессивные структуры нацистской Германии явно воздействовали на общественное сознание несколько уж более мягче.
Страх перед ними был огромен, но точно вот не всегда при этом сопровождался тем всеохватывающим ощущением абсолютной неотвратимости, которое в советской системе создавал сам принцип никак заранее четко и ясно  неопределенной вины.
Раз в СССР была же в свое время возможность и впрямь еще оказаться «врагом» по одному только факту самого уж своего физического существования.
Да и вообще сама фигура вождя в нацистской идеологии, несмотря на колоссальный культ личности, куда чаще трактовалась только как проводника высшей исторической миссии — пророка или выразителя самой наилучшей судьбы всего народа.
В советской же модели культ власти нередко приобретал еще более тотальный характер: власть мыслилась там как величайший первоисточник самой так сказать новой исторической реальности.

165
Разница эта во многом объяснялась и тем, что на Руси вполне так исторически сложилось совершенно так особое отношение к власти.
В социальной сфере жизни сколь еще долгое время никак не существовало хоть сколько-то иной высшей силы, кроме барина — и его повседневной, ничем не ограниченной воли.
И коли барин чего-то повелевал значит, так тому и быть.
Пусть даже ценой всему тому будет великий мор до чего многих миллионов крестьян.
А следовательно и могли вот стоять под усиленной охраной вагоны с зерном, что было объявлено «неприкосновенным стратегическим запасом», в то время как люди по селам умирали от голода.

Однако раз велено — значит, иначе тому и должно же быть.
Поскольку сам факт приказа уже вот считался вполне достаточным основанием для его самого так неукоснительного исполнения.
Всевластные распоряжения любого хозяина жизни и смерти вполне же воспринимались словно так вполне безупречно естественная и привычная мера вещей — как норма жизни, без тени сомнений принятая всеми и фактически каждому вменяющаяся в самую так до чего еще суровую обязанность.
Об этом сколь еще вполне характерном общероссийском явлении весьма так образно пишет в своих Норильских рассказах Сергей Снегов:
«Ты срок тянешь, я — служу, — без злости разъяснил мне один вохровец. —
Распорядятся тебя застрелить — застрелю. Без приказа не злобствую».
Думаю, если бы ему перед утренним разводом вдруг приказали стать ангелом, он не удивился бы, но, покончив с сапогами, неторопливо принялся бы натягивать на спину крылышки».

166
Добреть или звереть по чьей-то чужой указке свойственно прежде всего тем людям, которые еще издавна были приучены считать вполне до конца естественным одно только самое же вовсе так неизменное положение вещей: они — всего лишь разве что пешки, мгновенно и без колебаний исполняющие чужие, безапелляционные приказы.
На Западе подобное обычно трактуют как более чем веское и серьезное влияние на совершенно безликие массы.
Но разве это по всей своей сути так уж отличается от покорного,

Книга автора
Немного строк и междустрочий 
 Автор: Ольга Орлова