тяжеловесного: «Так и должно быть, раз барин велел»?
В России же, истощенной и во многом явно утратившей всякую свою собственную способность к трезвому самоосмыслению, народ оказался сколь еще болезненно одурманен совершенно вот вовсе пустыми надеждами.
И ведь ради этих надежд люди до чего нередко были готовы на все — даже поднять руку на самого близкого человека.
А уж на тех, кто считался «чужим», — тем только более светила лютая смерть!
И потому вовсе не стоит слишком уж поспешно возлагать всю ответственность на неких чужеродных злодеев.
Многие из самых страшных деяний советской эпохи совершались руками самих людей, живших внутри этой самой до чего обильной кровью потеющей политической системы.
167
Однако весь тот безлично-суровый прагматизм большевиков во многом является самым так наглядным следствием чисто стронного европейского влияния.
А именно самое уж до чего непосредственного следствия всей той волны холодной целесообразности, столь откровенно вытесняющей живую человеческую логику.
То есть чему-то в чем и вправду хоть как-то еще вполне остается место чувству, состраданию да даже самому вот элементарному отвращению перед всякой той ничем неоправданной жестокостью.
И этакая книжная премудрость и создает затем личностей в которых вполне естественная людская нетерпимость и гнусь до чего всерьез обрастают жирком весьма надменного при всем том благодушия внутри чьего-то ума и сердца.
И вот она — эта совсем бестрепетная душа, раскрытая во всей своей пугающей ясности, столь точно и беспощадно обрисованная Достоевским в его «Бесах»:
«Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудочной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры, – о, конечно, не иначе как ради "общего" или "великого" дела. Но и это было все равно, ибо маленькие фанатики, подобные Эркелю, никак не могут понять служения идее, иначе как слив ее с самим лицом, по их понятию, выражающим эту идею. Чувствительный, ласковый и добрый Эркель, быть может, был самым бесчувственным из убийц, собравшихся на Шатова, и без всякой личной ненависти, не смигнув глазом, присутствовал бы при его убиении».
Убийство без мотива и всякой затаенной ненависти — вот, пожалуй, самый верный признак того, что ближний совсем так отсель перестал восприниматься как какой-либо человек.
Это уж и есть момент самого так окончательного превращения живого существа во вредное насекомое — такое, которое давят без злобы, без страсти, без внутреннего сопротивления… просто потому, что оно оказалось в нашем доме совершенно так лишним.
168
Голодомор явился одним из тех наиболее наглядных проявлений предельно прагматичной политики советского государства — политики, направленной прежде всего на подавление и слом тех слоев общества, которые пока еще сохраняли некоторую самостоятельность духа и силу сопротивления.
Речь тут шла не только об экономическом принуждении, но и о самом откровенном стремлении считай вот окончательно же подчинить страну системе власти, вполне ведь претендующей на самое абсолютное право фривольно распоряжаться жизнью и смертью своих граждан.
Целые эшелоны зерна сознательно удерживались вне досягаемости крестьян — тех самых людей, у которых этот хлеб был ранее изъят.
Урожай, выращенный их трудом, был насильственно обращен в государственный ресурс, тогда как сами производители лишались всяких средств ко всему своему дальнейшему существованию.
В логике власти это выглядело как акт высшего распоряжения: государство, объявившее себя источником земли, порядка и самой возможности жизни, тем самым считало вправе потребовать полной и безусловной от себя уж дальнейшей зависимости .
Если все ныне даровано сверху — значит, все и принадлежит именно так дарующему.
И потому всякий гражданин отныне объявлялся навеки обязанным государству — за небо над головой, за землю под ногами, за само право существовать.
Само же государство, провозгласив себя единственным источником благ, не признавало за собой абсолютно никаких взаимных обязательств.
169
Советская власть довела ограбление земледельцев до самой так запредельной черты — отбиралось все: запасы хлеба, скудные припасы, последние остатки продовольствия, которыми крестьяне пытались перебиться зимой.
Люди оставались фактически без всяких средств к своему дальнейшему существованию — и должны были, по замыслу власти, покорно принять свою участь, не ожидая уже никакой дальнейшей «отеческой заботы» со стороны государства.
В официальной логике происходящее оправдывалось весьма вот просто: крестьянство объявлялось совсем неблагонадежным, склонным к сопротивлению, способным в любой момент восстать супротив установленного ныне порядка.
Особенно подозрительным считалось зажиточное хозяйство — та самая социальная среда, в которой сохранялись привычки самостоятельности, собственности и экономической независимости.
И потому именно ее и объявили самым так естественным очагом всякой до чего злокозненной контрреволюции.
Следовательно — рассуждали идеологи власти — источник возможного сопротивления должен быть напрочь устранен не только политически, но и физически.
Тем временем на железнодорожных путях неделями стояли вагоны, доверху наполненные зерном.
Его было так много, что вывезти его сразу никак не представлялось действительно возможным, однако это совсем вот никак не влияло на судьбу голодающих.
Мешки с хлебом грузили на платформы и ставили под усиленную охрану — не для того, чтобы распределить среди нуждающихся, а чтобы никто из отчаявшихся крестьян не смог взять хотя бы малую часть того, что прежде принадлежало им-то самим.
Позднее все это зерно было вывезено и реализовано за границей.
Так государство распорядилось урожаем, изъятым у тех, кто его вырастил, — не считая нужным ни объяснять, ни оправдывать перед ними свои совершенно бесчеловечные действия.
170
В те самые годы, когда зерно охранялось на путях и отправлялось за границу, в деревнях люди умирали от голода — и доходили до такое крайности, о которой трудно говорить без содрогания: люди до чего запросто тогда доходили до прямого каннибализма.
И разве не в свете всего этого и впрямь-таки сходу обнаружилась самая явная цена всех тех возвышенных, но при всем том и впрямь до чего безмерно опередивших всякое свое время весьма же утопических идей?
Практическое воплощение бездумно благих замыслов слишком вот часто рождает совсем так не то сколь еще сладостно наобещанное счастье, а разве что новый круг безумных страданий.
Всякий раз когда некие абстрактные идеалы сколь ведь сходу навязываются живой жизни без всякого учета самой ее природы, они до чего сходу так превращаются в силу разрушения — и тогда земля становится сырой уже не от дождя, а от крови, пролитой не на поле боя, а внутри самого народа.
И речь здесь вовсе так не идет об одной лишь разве что самой зловещей 1937-й године.
Речь идет о долгих десятилетиях самого непрерывного насилия, голода и страха — о целой эпохе, во времена которой миллионы людей оказались явно так обречены на лишения и гибель в связи с решениями безликой клики дорвавшейся до самых высот политической власти.
И та власть была именно безликой все те портреты в рамочках выражали не чью-то вполне конкретную людскую сущность, а бесовское бездушие и впрямь-таки вот вознесшейся на самые небеса совершенно бесславной большевистской когорты.
Она правила бездумно, не видя перед собой никакой народ, а только серые массы в которых она нуждалась как в точке абстрактной опоры, то вот никак только больше…
Все первоначальные лозунги власти были тут же забыты и превратились в простые фетиши с помощью, которых простой люд держали в полном и чисто временном ослеплении.
Да и вообще, как говорится коли огромные массы населения были поставлены перед самой реальной угрозой голодной смерти, то и громкие лозунги свободы, равенства и братства оборачивались одной только своей самой страшной же противоположностью.
Свобода сама собой превратилась в свободу умирать, равенство — в равенство перед болезнью и истощением, братство — в братство общей нищеты, разрухи и в конечном итоге могилы.
Причем все это стало до чего вот прямым следствием гражданской войны — той до чего еще неизбежной спутницы всякой революции, которая разрывает общество на части и сталкивает доселе близких людей лбами друг с другом.
От страны к стране различается один лишь только масштаб общей трагедии: в Англии — десятки тысяч погибших, во Франции — сотни тысяч, в России — миллионы.
И, быть может, самая страшная ее сторона состоит не только в числе людских жертв, но и в том, что в годы братоубийства народ теряет всякую свою нравственную опору.
Лучшие люди начинают уничтожать друг друга — во имя старых верований или новых идеологий, во имя прошлого или во имя обещанного светлого грядущего.
И именно тогда и происходит то может быть и временное, но сколь так безмерно тяжелое нравственное обнищание общества, последствия которого будут ощущаться затем еще до чего только долгие десятилетия.
171
И, разумеется, вполне налицо самая так весьма наглядная закономерность — почти уж историческая последовательность, постепенно переходящая в ранг самого очевидного факта: где бы в Европе ни вспыхивала революция, вслед за ней неизбежно же начиналась кровопролитная гражданская война.
И исход ее, как правило, вовсе не напоминал завершение войны Севера и Юга в Соединенных Штатах нет то уж явно была самая так безумная катастрофа.
И ведь раз за разом была она куда только поболее глубокой и безмерно во всем разрушительной.
В такие времена внезапно становится возможным то, что при иных обстоятельствах казалось бы явно немыслимым: полное раскрепощение душ, прежде скованных хотя бы самыми мелкими остатками нравственных ограничений.
Ослепленные яростью, люди разрывают последние звенья тех цепей, которые еще пока вот удерживали их в пределах самой элементарной человеческой гуманности.
И тогда, в этом неописуемом хаосе революционных явей, близкие люди — нередко кровные родственники — начинают без колебаний обрекать друг друга на самую мучительную смерть, не испытывая при этом ни раскаяния, ни страха возмездия.
И главное это вовсе не мелкие корыстные интересы толкали тогда людей к оружию.
Нет — миллионы, воодушевленные до чего уж поспешно усвоенными ими бравыми идеями, с гордо поднятой головой вступали в бой ради совершенно так призрачных, всецело же воображаемых благ никак так несбыточного грядущего.
А противостояли им те, кто был доверху переполнен горьким и вполне оправданным недоверием ко всем этим обещаниям.
То есть те кто остался полностью же равнодушен к тем самым до чего еще пресловутым радостям некоего грядущего бесклассового и безмятежного дальнейшего существования.
172
Но без тех самых внешних, грубо давящих на народ обстоятельств — равно как и без чрезмерно мечтательной, внутренне разогретой интеллигенции — ни одна революция, по существу, нигде и никогда не могла бы действительно состояться.
А потому Виктор Гюго, пожалуй, все-таки явно вот
Праздники |