воображение.
А значит, разом так и впрямь начиная мерить весь этот мир прокрустовым ложем книжных представлений, он слишком так легко попадает в капкан тех самых иллюзий, которые вовсе неизбежны в сознании любого автора.
Искусство действительно может быть полезным удобрением, вполне насытившись которым затем и вырастают прекрасные цветы человеческой души.
Игра авторского воображения вполне способна создать сияющую гладь, приподнимающую человека над всею серостью повседневных будней.
Однако сам ведь процесс познания должен был оставаться делом вполне же добровольным — без тыканья, расталкивания и насильственного понукания.
Поле человеческого невежества никак невозможно будет вспахать никаким всесильным плугом нарочито навязанного знания.
354
Да, и вот еще что: по-настоящему затронуть человеческую душу может только одно свободное чтение, а не догматически навязанный извне круг обязательной литературы, распределенной по заранее предписанным возрастам и срокам.
И самое важное здесь то, что среди пишущей братии нет и никогда не было никаких святых.
Жизнь, сталкиваясь с самобытным талантом, почти всегда стремится его укротить, надломить, а порой и попросту сжить со свету.
Люди вообще не слишком вот жалуют тех непохожих на самих себя.
И над ними они до чего нередко сколь отъявленно же издеваются, и всячески травят, а все от одного большого желания принизить того кто выше сделав его весьма вот значительно ниже.
А откуда-то как раз именно отсюда и та самая черная грязь, что невольно накапливается в душах даже у тех, кто еще изначально так весьма ведь заметно возвышался над всею той безликою толпой.
355
Зато некогда потом, когда все-таки выясняется, что перед Богом и людьми предстал великий гений, подлинная гордость своей ныне так культурно не вполне еще зрелой эпохи, вокруг него немедленно создается сусальный облик почти что самобожества.
И это ведь тогда любые случайно открывшиеся человеческие недостатки этого кумира неизменно вселяют ужас в сердца многих его весьма бесчисленных почитателей.
И вот как это очень даже точно заметил Сомерсет Моэм в книге «Подводя итоги»:
«Другие люди" бывают оскорблены до глубины души, обнаружив несоответствие между жизнью художника и его творчеством.
Они просто не в состоянии примирить одухотворенную музыку Бетховена с его скверным характером, божественные экстазы Вагнера с его эгоизмом и нечестностью, нравственную нечистоплотность Сервантеса с его нежностью и великодушием.
Иногда, в порыве негодования, они пытаются себя убедить, что и произведения таких людей не столь замечательны, как им казалось.
Они ужасаются, узнав, что чистые, благородные поэты оставили после себя много непристойных стихов.
Им начинает казаться, что все с самого начала было ложью. "Какие же это подлые обманщики!" – говорят они. Но в том-то и дело, что писатель – не один человек, а много.
Потому-то он и может создать многих, и талант его измеряется количеством ипостасей, которые он в себе объединяет».
356
А между тем любой творец, пусть даже и самый великий более чем неизменно, остается прежде всего просто человеком — пусть и незаурядным, но лишь в строго определенном отношении, а вовсе не во всех смыслах столь разносторонне сразу.
И ему вполне свойствен весь тот необъятно широкий спектр людских эмоций.
При этом к значению слов он относится явно ведь не совсем так, как прочие интеллигентные люди.
Для писателя слово — не просто средство обозначения того или иного явления, а самый так многозначный символ внутри его собственной системы координат.
Ну а именно потому для выражения своих самых разносторонних чувств он нередко воспользуется любыми словами, никак не при этом не отделяя приличные от тех до чего весьма и весьма неприличных.
Табу на ненормативную лексику многие творческие люди соблюдают только в публичном пространстве, но никак не в личной своей частной жизни.
И разумеется, все самое низменное многие еще вполне постараются до чего тщательно спрятать, а то и вовсе сжечь без следа.
И тогда тот, кто оказался хитрее и проворнее других, в конечном итоге и предстает почти безгрешным — чистым и невинным, словно новорожденное дитя.
357
Причем вот над чем давно бы стоило более чем всерьез всем нам призадуматься.
Почему уж такие до мозга костей интеллигентные столичные ребята, какими были Владимир Высоцкий и Александр Розенбаум, начинали свой творческий путь никак не с наивной юношеской лирики, а с блатных интонаций и вполне соответствующего сему песенного мира?
Откуда вообще взялись все эти босяцкие веяния, прежде в такой мере явно немыслимые?
Ведь это никак не сорока же принесла их на хвосте.
Нет — их до чего еще вдоволь сохранила на самом донышке своих душ та самая в конце концов вернувшаяся домой никак ни за что репрессированная интеллигенция, которая сохранила в себе песни лихих людей как память о годах, проведенных в безвинной и ставшей почти былинной неволе.
358
Но каковы были все те наиболее главные причины для всего этого царившего тогда в стране сущего бедлама?
И не стоит ли поискать их именно так посреди пыльного хлама до чего уж однобоко идейной премудрости, как и посреди тех животрепещущих картин жизни, которыми были попросту переполнены многие произведения великих писателей XIX века?
В ту эпоху вообще было слишком так много до чего радостных ожиданий.
Но все они были явно несбыточны без самой глубокой переделки всего общественного сознания.
А такая переделка никак невозможна без более чем серьезного пересмотра до чего многих общественных ценностей как и без самого последовательного внедрения принципов настоянных на уме, а на самом до чего еще вовсе совсем беспричинном заумье.
Пока же в самую плоть общества столь откровенно вгрызаются националистические, идеологические или просто хищные амбиции, ни о каком светлом будущем не может быть даже и речи.
Правда иногда речь может пойти именно о сохранении данного нам сегодня для настоящего.
И это как раз тогда и есть смысл действительно решительно и разрушительно во имя благой и светлой цели защиты своего отечества от чужого супостата.
Правда вот да, бывают моменты, когда жаркое противостояние между “своими” и теми “чужими” и пришлыми явно становится не праздной риторикой, а символом реальной угрозы, перед лицом которой и будет вполне необходима консолидация всех тех или иных имеющихся в обществе сил.
То есть именно когда речь идет не о той чисто внутренней и вековой несвободе, а о прямой угрозе самому существованию народа, весь вопрос насилия в противовес чужому насилию явно ставится вовсе иначе.
А то ведь и вся самобытная жизнь внутри своих границ может раз и навсегда полностью кончиться.
Недаром в Пруссии некогда жили древние славяне.
И они не просто растворились в немецком мире — по большей части они были явно так снесены с лица земли.
И если это уничтожение не оказалось тогда полным, то лишь потому, что у той эпохи еще не было нынешних технологий массового истребления.
359
Однако при всей своей довольно-таки грубой внешней агрессивности внутреннее устройство западного общества все же представляет собою вполне достойный пример для разумного подражания.
И если внимательно посмотреть на внутренний строй многих европейских государств, сам собой возникает вопрос: почему Россия не могла построить у себя нечто вполне так куда поболее разумное и человеческое?
Зачем вообще понадобилось столь старательно возводить этот муравьиный социализм, если он так быстро оказался обращен лицом к одной лишь и только прорвавшейся канализации?
Да и вообще стоило ли так усердно обносить высоким забором свои социалистические “завоевания”, если за их фасадом все явственнее открывалась черная бездна самой отчаянной нищеты?
Главная беда заключалась в чем-то совсем другом: насильственно таща за собой массы, власть убивала в них всякий так вполне естественный ум и смекалку.
А ведь на путь, и вправду ведущий к до чего постепенному же построению лучшего общества, можно будет серые массы народа направить одним лишь ласковым убеждением, осторожным воспитанием и самым медленным изменением нравов, а не яростным нигилистическим ропотом против всей существующей реальности.
Ну а стоит только превратить это презрение к темной стороне жизни в публичную страсть — и пыль иллюзий разом начинает застилать глаза великому множеству людей.
И именно так авторские мысли и эмоции, впитываясь в душу читателя, до чего нередко становятся для него истиной в самой последней инстанции — просто потому, что исходят из уст большого писателя.
А между тем сам писатель слишком легко начинает вменять миру в вину прежде всего то, что мучает и раздражает как раз вот лично его.
А так и возникает соблазн сколь немедленно изжить все темное и несветлое без всякого разбора.
Причем душа человека сколь неизбежно же отпечатывается во всякой написанной им книге.
И дно этой души вполне может быть илистым, замутненным тревогой, болезнью, страхом и нервной обстановкой без конца и края кому-то же явно родной эпохи.
Причем время, когда сколь яростно начинается дикая переоценка старых ценностей, всегда полно сумбура, страха за прошлое и сладких ожиданий неких чисто грядущих чудес.
И вот тогда общество действительно становится похоже на гнездо потревоженных ос.
И уж ясное дело в такие минуты именно гениальные писатели и оказываются до чего сильнейшими катализаторами всех общественных настроений.
Вот чем страшна высочайшая литература: она медленно, но верно формирует сознание новой правящей элиты, все глубже подминая под себя ее прекраснодушное мировоззрение.
Литература XIX века слишком уж часто насаждала новые принципы общественного бытия, решительно отталкиваясь от старых, “мещанских” форм ныне вот будто бы раз и навсегда былого существования.
И даже личные болезни великих авторов играли в этом совсем вот не последнюю роль.
Причем не только сами идеи, но и весьма болезненная нервозность их носителей влияли на культурную атмосферу эпохи.
Но дело, конечно, не сводилось к одним лишь разве что отдельным именам.
Куда важнее было то, что в новое время слишком многое подверглось суровой ревизии, и немало из того, что прежде принадлежало миру света и чистоты, вдруг захотели вымести как тот еще вовсе вот ненужный старый хлам.
360
И это именно данного рода наивная и слепая вера в ослепительно светлые агностические идеалы, на которых во многом и зиждилась новая, сухая и безжизненная философская мысль XIX века, и сыграла затем до чего злую шутку с людьми XX столетия.
Сам вот XIX век вполне олицетворял собою полный, хотя и не до конца продуманный отход от прежних представлений о мире как о бытии, данном человеку Самим Богом.
Некогда прежде все в нем воспринималось как нечто в известной мере явно предрешенное Провидением: жизнь была и испытанием, и назиданием, и приготовлением к грядущему воздаянию.
А потому во весь уж голос разом так следовало бы обвинить в общем крушении христианских идеалов не одних только великих писателей, но и многих тогдашних философов.
Это ведь именно их чрезмерно
Помогли сайту Праздники |
