чувствуется та самая внутренняя противоречивость, которая вполне свойственна многим людям, в чьей душе живое чувство восстает против того, что их рассудок уже готов вполне оправдать.
Виктор Гюго всем сердцем отвергал путь вандализма, но холодным умом все же отчасти признавал его историческую силу.
Именно потому его слова о “пологой тропе” так важны: в них уже слышится здравая оговорка, очень близкая и автору этих строк.
Да только вот до чего только строго о том говоря: на Бога надейся, а сам не плошай.
И ведь именно таким и должен быть девиз не одного какого-либо разве что самого так отдельного частного человека, но и всякого подлинного властителя дум.
По той куда, скорее довольно наивной, чем весьма лицемерной логике, Виктора Гюго явно как-никак само собой выходило, что варвары, проповедующие свет и добро, все же значительно лучше тех, кто стоит за старые, веками давно устоявшиеся порядки и нормы жизни.
Однако именно здесь и кроется то до чего еще только весьма безнадежное заблуждение.
Потому что сами по себе былые порядки можно быстро переменить только лишь сущим волшебством преобразив все ныне существующее общество.
Только ведь это все разве, что из области чистой и праздной фантазии.
Причем уж точно так никаким практическим образом явно не выйдет создать нечто иное чем то, что было когда-либо прежде, если этого нового еще нигде пока явно не существует в живом и вполне устойчивом виде.
Ну а следовательно и будет сколь еще важно спросить: что уж именно могли бы эти новоявленные дикари вполне на деле построить, до конца так разрушив тот ранее вот существовавший прежний порядок?
Стадо, уничтожившее пастуха и его сторожевых собак, очень даже скоро либо сорвется в пропасть, либо окажется во власти волков — а тем точно вот никак не будет никак никакого дела ни до чего, кроме собственного более-менее верного прокорма.
366
И еще одно самое верное вполне следует более чем на деле прямо сказать.
На Бога здесь явно так нечего сильно надеяться.
Он ведь никак не для того создал этот мир, чтобы люди совсем так безропотно принимали на веру все вот заповеди тех гениев-теоретиков, которые слишком уж часто о довольно многом мыслят с самой жестокой и крайне черствой отвлеченностью.
Именно они, с тоской и яростью глядя на серую мглу общественного прозябания, лишь разве что издали различали зарождение какого-то иного, будто бы куда поболее гуманного мировоззрения.
Но все эти бешеные призывы “долой” на деле никак так не соприкасались с тем самым реальным злом, которое они до того зрело обещали раз и навсегда полностью уничтожить.
А между тем все это не более чем пустое громыхание гулким отзвуком отдающееся в ушах тех кто в него сладострастно и самовлюбленно вслушивается никак при этом не различая реальных звуков окружающей жизни.
Да и вообще бесконечное напоминание об общественных язвах только еще сильнее их всячески растравляет.
367
А между тем именно как раз тогда, когда дело и впрямь доходит до великих потрясений, прежде всего рушится самое хрупкое и деликатное во всей структуре человеческого общества.
И именно поэтому столь уж тогда бессмысленно гибнут и подлинная культура, и тот живой гуманизм, который в бытовом, а не отвлеченном смысле никогда вовсе не был хоть сколько-то проникновенно революционным.
Мир и без того до сих самых пор невообразимо жесток.
И, по правде сказать, в этом отношении он не слишком стремится хоть как-то вообще вот на деле меняться.
Но зато мысли о лучезарном грядущем до чего уж нередко приобретают необычайно соблазнительный вид.
И вот тогда путь к этому будущему начинает казаться единственно верным — даже несмотря на самые непомерные человеческие потери.
Нынешние страдания объявляются всего лишь разве что предтечей грядущей счастливой жизни.
А все то будто бы ныне прежнее, стало быть, легко так при этом сводится к одному только “кромешному аду”.
А именно потому и так вот весьма откровенно важны картины старого мира, какие приводит Виктор Гюго в романе «93 год»:
«Отец был калека, он не мог работать, после того, как сеньор приказал избить его палками; так приказал его сеньор, наш сеньор; он, сеньор, у нас добрый, велел избить отца за то, что отец подстрелил кролика, а ведь за это полагается смерть, но сеньор наш помиловал отца, он сказал: "Хватит с него ста палок", и мой отец с тех пор и стал калекой».
368
И можно ли всерьез такое удумать, будто бы всякий, кто убил зайца в лесу сеньора, непременно был либо убит, либо покалечен на всю оставшуюся жизнь?
Нет, подобное, вероятнее всего, происходило лишь с тем, кто давно и всерьез промышлял браконьерством и на этом уж явно попался.
Да и то даже при таком раскладе егерь, рискуя собой, мог иногда над ним сжалиться: он ведь тоже был живым человеком, а не одной лишь карательной машиной.
Но именно здесь и кроется то самое вот главное различие.
Полубезумные идеалы внушали душе совсем так иную систему координат.
В ней все то мелкое, человеческое, сентиментальное отсекается почти же хирургически.
Стоило некоей светлой идее до чего глубоко проникнуть в душу слепо раскрепощенного фанатика — и она очень вот скоро выжигала в нем все то доселе естественное, словно раскаленным железом.
И после этого внутри всякого вот революционного сознания уже почти так ничего не оставалось от обычного человека.
Всем и без того как правило серым мышлением вполне всерьез начинала двигать одна лишь идея, и ею же впредь оправдывалось буквально вот абсолютно все на белом свете.
И вот они два до чего явных примера из того же романа Гюго «93 год»:
«Нередко синие, во исполнение революционного декрета, карали мятежные деревни и фермы, предавая их огню; чтобы другим неповадно было, они сжигали каждый хутор и каждую хижину, не сделавших в лесу вырубки, как то от них требовалось, или же своевременно не расчистивших прохода в чаще для следования республиканской кавалерии».
Во имя идеалов — братоубийство?
«– Однако ж и в третьем сословии встречаются приличные люди, – возразил дю Буабертло. – Вспомните хотя бы часовщика Жоли. Во Фландрском полку он был простым сержантом, а сейчас он вождь вандейцев, командует одним из береговых отрядов, у него сын республиканец; отец служит у белых, сын у синих. Встречаются. Дерутся. И вот отец берет сына в плен и стреляет в него в упор».
369
И это именно вот нечто подобное и начинает выглядеть сущим образцом наивысшей добродетели.
То есть оно и впрямь тогда становится самым безусловным доказательством праведности, знаком революционной или контрреволюционной чести и боевой славы.
А так между тем и губится всякая подлинная духовность, а вместе с нею и всякая общечеловеческая, по-настоящему же бесклассовая мораль.
А потому тот броский лозунг “Долой зло” и оборачивается своей полной изнанкой, когда люди, полуослепленные мгновенным “прозрением”, вместо созидательных дел начинают затевать дела отъявленно разрушительные.
Причем все это происходит внутри одного и того же общества, чьи устои при резких потрясениях меняются быстрее всего лишь к чему-то весьма наихудшему.
И речь здесь явно идет не о каких-то отдельных злых людях.
Нет как раз о той самой государственной структуре, которая явно никак не сможет раз и навсегда прекратить всякое свое прежнее существование только лишь потому, что вокруг раздались громкие слова о великих переменах.
Лица людские со временем на деле меняются достаточно быстро.
Но та чисто прежняя сущность слишком уж часто при этом остается почти так вовсе нетронутой.
370
Причем даже и тогда, когда стропила государства рушатся как будто бы сами собой — тихо, мирно и почти бескровно, — этот страшный процесс все равно явно так погребает под собой множество весьма достойных и приличных людей.
Медленное крушение “красного паровоза” Советского Союза — самое наглядное и более чем бесспорное всему тому доказательство.
Тем более что речь тут идет о событиях совсем вот вовсе недавнего прошлого.
Да только тогда с рельсов сошло не одно то до чего еще многим уже осточертевшее тоталитарное государство.
Вместе с ним исчез и суровый закон, кое-как уживавшийся с повсеместной коррупцией, и вполне доселе всем уж привычный общественный распорядок.
Смерть СССР как страны во вполне общеизвестном смысле явно ознаменовала собой смерть морали, и смерть совести, а сама печаль по их утрате со временем до чего еще нередко принимала почти саркастический оттенок.
Но та главная первопричина столь быстрого обрушения нравственности заключалась не просто в том, что кто-то вот вполне злонамеренно разрушил нечто прежде казавшееся совершенно незыблемым.
То же касается и общего развала экономики.
Потому что и без горбачевской перестройки все давно уже явно так дышало на ладан.
Полуживое тело может долго пребывать в упадке, прежде чем окончательно умереть и начать разлагаться.
И разве что лишь потому, что такая система действительно проявляла удивительную живучесть, совсем так не следует говорить: жили мы, мол, хорошо и весело, а потом пришли эти разрушители и все враз вконец разломали.
На деле все это было совсем уж иначе.
Главная беда советского бытия заключалась именно в доктрине существования, столь во многом вывернутой фактически наизнанку: в вере, будто к тому самому лучшему будущему можно будет прийти, лишь разве что шагая в ногу и с песней.
А между тем это противно самой человеческой природе, глубоко индивидуальной и в значительной мере крайне эгоистичной.
А потому и сам социализм в его советском виде нес в себе до чего суровую внутреннюю гибель.
Ну а перестройка 1980-х как раз и стала одним лишь весьма неумелым и крайне непрактичным вскрытием до чего же давно запущенного гнойника на и без того совсем так полуживом теле страны.
Причем ни к какому светлому будущему то общество под до чего еще строгим конвоем явно так нисколько не шло.
Оно только истерически съезжало с катушек так и катясь более чем строго только назад.
И так оно раз уж подлинное будущее счастье возможно лишь тогда, когда человек сам вот более-менее отчетливо видит свое завтра.
И это завтра всегда должно быть в значительной мере полностью личным и индивидуальным.
371
И еще в заключение следует заметить одно так крайне немаловажное обстоятельство: если где-либо и когда-либо вообще допустимы социальные эксперименты, то они вполне должны бы носить сугубо созидательный характер — или же никогда не производиться вовсе.
Это ведь именно те бездумно утопические политические воззрения, отчасти выросшие на почве некоторых художественных произведений, и стали одной из главных причин всех тех истерических возгласов: “все долой”.
И при этом тем самым на редкость доподлинным оправданием для них никак не могла служить даже вот уж действительно на деле тяжелая участь народа, который во все эпохи так или иначе оказывался кем-либо угнетаем — пусть даже и той же бюрократией при развитом социализме.
Да и вообще вся человеческая история едва ли вот знает хоть один такой убедительный случай, когда вооруженное восстание против своих господ действительно делало жизнь народа хоть сколько-нибудь затем вот
Помогли сайту Праздники |
