Пётр Петрович. Я не люблю толстовство. Оно мне противно. Может быть, я не прав, но я не понимаю Толстого, когда он пишет не романы.
Иван Иванович. Сейчас ты говоришь, как наивный читатель, который разочарован сказочником, переставшим писать сказки. Толстой перестал писать сказки, похожие на правду, и стал писать правду, похожую на сказку. Прежде он развлекал культурную публику, в качестве каковой у нас было общество господ. Теперь же стал поучать её от лица народа. Для этого он вырядился в народное платье, чтобы стать правдоподобным в своей проповеди. Но для того, чтобы проповедовать народный образ мысли и жизни господа, ему как господину следовало серьезно призадуматься о том, какую подлую, господскую жизнь он прежде вёл.
Вот тут-то он и задумался, и стал мыслить. Что нужно обычно для графа, для человека из господ, чтобы задуматься. Пережить кризис среднего возраста, когда уходит время развлекаться образованием, пирами, балами, войной, государство службой и приходит время задуматься над тем, что он натворил, наделал делов и детей. И что ему делать с этим, как управиться?
Крепко задумался Лев Николаевич, ибо много дел, - и романов мировых, и проектов как педагогических, так и аграрных, - и детей наделал. И что с ними дальше делать, - как вести и учить, - не ведал. Вот и задумался. И когда надумал, разобравшись с книгой книг, прежде всего с новозаветной частью той книги, то стал проповедовать. Сия проповедь уж очень стала расходиться с той, которая сложилась естественно-историческим, каноническим образом у русских. Он принял её не за русскую, народную правду, а за господскую правду для русского народа. Это далеко не одно и то же.
Правда, я не буду говорить, что в одном случае это сказка, миф самого народа, а в другом это сказка для народа, его мистификация, одурачивание. Я не большевик. Но они логичны в своей логике борьбы классов.
Толстой придерживался своего гигиенического подхода, полагая чужую проповедь в качестве не антисептического средства, но, напротив, средства идеологического, в том числе художественного, заражения народа. Пускай с его подачи народ сам себя лечит, занимается самолечением нравов. Так и пошла в народ идея Толстого в виде подражания Толстому так называемого "толстовства". Как расценил сам народ эту идею? Разумеется, в качестве городской забавы, самодурства барина. Было принято народу брать пример с бар, с господ. Этот же чудной барин стал брать пример с народа и за него агитировать. Как в итоге народ оценил широкий жест барин? Как дурь барина, барскую дурку. Это в лучшем случае. В худшем случае это хождение господина в народ было расценено как издевательство над униженными и оскорбленными не по их воле и желанию.
Пётр Петрович. Не излишне ли ты, Иван Иванович, строг по отношению к нашей классике?
Иван Иванович. Что делать, Пётр Петрович? Деваться некуда. Но ты не справедлив вполне. Я так говорил, имея в виду социальное звучание, общественный отклик, реакцию, резонанс учения Толстого.
Если же говорить о духовном кризисе Толстого лично и как он выходил, а не вышел целиком из него, то я вполне понимаю его и где-то разделяю лично для себя. Он во многом прав. Во всяком случае Толстой просто заставляет тебя задуматься и мыслить дальше самому, а не вместо тебя.
Когда Толстой мыслит, то предстаёт перед своим читателем в образе бастарда Пьера Безухова. Это благородный образ умного героя, несмотря на его незаконное рождение.
Но в том случае, когда Толстой проповедует, то становится похож на глупого и недалекого Николая Ростова. Вот что может получиться из барина, если он начнёт "думать". Перед читателем обнаружится законченный славянофил. Какой срам, какая гадость, эта ваша "заливная интеллигентность".
Третий героический образ - образ князя Андрея Болконского - являет нам, читателям, вид гордого вояки, который занялся бюрократическим прожектерством ради славы империи и императора, и собственного самоудовлетворения.
Что может быть подлее и хуже барского славянофильства с пресловутый соборностью и ханжеским морализаторством? Только "сентиментальное христианством христианство" другого классика русской словесности, Федора Михайловича. Он писал не хуже Толстого и лучше прочих литераторов-баснописцев. Но о чем он писал? О чувствах, которые наряжал, выражал в виде идей. Чувства были не только добрые, но и гадкие. Поэтому из-под его пера выходили не только умные, но и глупые, бестолковые и, вообще, вредные идеи на злобу дня. Не следует забывать о том, что Достоевский был не только даровитым писателем, но и ядовитым публицистом.
Чего только стоит одна его легенда (басня), повесть о Великом Инквизиторе в монастырско-криминальном романе "Братья Карамазовы". Что может быть пошлее сочетания описания монастырский будней с уголовной хроникой? Только описание встречи "мокрушника" с "гулящей" ради чтения Евангелия. Другого повода нет для чтения Священного писания? Зачем читателю притча об инквизиторе? Почему милость стоит наказания? Разве можно удовлетворить людей разрешением быть самостоятельным? Им проще предпочесть чечивичную похлебку своему первородству.
Стоит ли мир одной слезинки ребенка? Кто об этом мог написать? Только бывший каторжник, сидевший в кандалах на нарах рядом с душегубом детей.
Зачем все эти страсти-мордасти в романе? Да, они не к месту там, где речь идёт о разуме и прекрасных, возвышенных чувствах, но они, как нельзя кстати, в романе уголовного, криминального характера. Этот криминал Достоевский находит в самом существовании демонов, описывая их земные приключения в романе "Бесы".
Взять коренного романного беса, Николая Ставрогина, который верит, когда не верит, и не верит, когда верит. Что за абракадабра? И это чудо выдаётся за мыслителя, который сбивает с толка прочих бесов. Один из них, пристяжных бесов, некто инженер Кириллов, грезит самоубийством, которое якобы докажет, что он все может, может даже невозможное, гиперболическое своеволие, сродни воле бога. Невозможное для кого? Для человека? Правильно, для человека, который ещё не потерял не то, что разум, но один рассудок.
Или нелепую веру славянофила, почвенника Шатова в народ, как в бога. Что за дичь?
Что уж говоришь о вредной идее Петрушки Верховенского, сына земского либерала, находящегося в качестве провинциального Альфонса на содержании самовластной генеральши Ставрогиной, maman главного беса, о том, как установить господство уже не свободы, а равенства, среднеарифметической посредственности в масштабе империи с целью управления всеми подданными.
И как все это можно переварить несчастному читателю? Чтобы следом взяться за чтение жития сентиментального старца в романе об отцеубийстве?
Чего только стоит одна его легенда (басня), повесть о Великом Инквизиторе в монастырско-криминальном романе "Братья Карамазовы". Что может быть пошлее сочетания описания монастырский будней с уголовной хроникой? Только описание встречи "мокрушника" с "гулящей" ради чтения Евангелия. Другого повода нет для чтения Священного писания? Зачем читателю притча об инквизиторе? Почему милость стоит наказания? Разве можно удовлетворить людей разрешением быть самостоятельным? Им проще предпочесть чечивичную похлебку своему первородству.
Стоит ли мир одной слезинки ребенка? Кто об этом мог написать? Только бывший каторжник, сидевший в кандалах на нарах рядом с душегубом детей.
Зачем все эти страсти-мордасти в романе? Да, они не к месту там, где речь идёт о разуме и прекрасных, возвышенных чувствах, но они, как нельзя кстати, в романе уголовного, криминального характера. Этот криминал Достоевский находит в самом существовании демонов, описывая их земные приключения в романе "Бесы".
Взять коренного романного беса, Николая Ставрогина, который верит, когда не верит, и не верит, когда верит. Что за абракадабра? И это чудо выдаётся за мыслителя, который сбивает с толка прочих бесов. Один из них, пристяжных бесов, некто инженер Кириллов, грезит самоубийством, которое якобы докажет, что он все может, может даже невозможное, гиперболическое своеволие, сродни воле бога. Невозможное для кого? Для человека? Правильно, для человека, который ещё не потерял не то, что разум, но один рассудок.
Или нелепую веру славянофила, почвенника Шатова в народ, как в бога. Что за дичь?
Что уж говоришь о вредной идее Петрушки Верховенского, сына земского либерала, находящегося в качестве провинциального Альфонса на содержании самовластной генеральши Ставрогиной, maman главного беса, о том, как установить господство уже не свободы, а равенства, среднеарифметической посредственности в масштабе империи с целью управления всеми подданными.
И как все это можно переварить несчастному читателю? Чтобы следом взяться за чтение жития сентиментального старца в романе об отцеубийстве?
И все же старец Зосима не только умеет сопереживать обиженным жизнью страдальцам, но и деятельно им помогать добрым советом. Так он своевременно, чувствуя близость собственной смерти, настоятельно советует своему подопечному Алексею Карамазову отказаться на время от монастырского созерцания и заняться спасением своих кровных братьев. Один, старший, сводный, по мнению старца, погряз в пагубных страстях, другой, родной, усомнился в боге, как творце, и зол на него. Они нуждаются в правоверной, православной поддержке. Какая идиллия. Любо посмотреть. Но одно дело, намерение. И совсем другое дело, его осуществление без сучка и задоринки, гнева и пристрастия.
[justify] Однако если бы все задуманное старцем получилось, то не было бы криминального романа с убийственно интригой. Да, и старец не так прост и бесхитростен, как представляется в романе. Он сам прошёл сквозь огонь, воду и медные