свою позицию.
- Никогда!
Никогда не говори «никогда». Никогда не зарекайся. Никогда не следует этого делать. Скажи, что никогда не будешь говорить «никогда». Дай слово.
Зачем оно тебе?
В качестве твоей же гарантии, для твоей же пользы.
Дала. Дала, но не сдержала. И впредь сколько раз говорила «никогда», но каждый раз выходило «всегда», и всегда делала «всегда». Говорила себе «никогда», - как и до, как и после, - но всегда, всюду шла вразрез своему же запрету. Вот и тогда я дала себе этот зарок, эту клятву, но нарушила и пришла. Пришла на следующий день, пришла через день, пришла на третий… и так, изо дня в день, из раза в раз, стала посещать Дмитрия Ивановича. Что меня заставляло так нечестно поступать с собой? Что меня звало, что манило – так губительно и неотвратимо? На протяжении короткого, но тягучего времени меня планомерно затягивало в бездну – в бездну неизвестности, в бездну влечения, в бездну страсти, в которую можно броситься – и баста, и с концами, и тебя уже нет, и навсегда, из которой выбраться – невозможно, невозможно «никогда». О, влюбилась ли я? Мягко, пусто, блекло! И не влюбилась, и не полюбила, и не втюрилась, и не втемяшилась. Все не то! Все! И нет того слова, которым можно хотя бы попытаться, хотя бы сделать жалкую попытку озаглавить это чувство. Для проформы было решила обозначить его одним словом: «въебенилась», нет, предложением: «въебенилась по самые воспаленные гланды», но интеллигентная Душа воспротивилась, подняла вой, крикливую со мной перебранку, и кончилось все тем, что наложила на меня ультимативный запрет, подло манипулирую моими нервами и шантажируя меня собственными, бишь моими, грешками, только собственного, бишь её, сочинения; пришлось уступить подлой угнетательше. Так и осталось это чувство «чувством», - без имени, без отчества, без фамилии; без родины и без обратного адреса; без прошлого и без будущего – с одним лишь мимолетным настоящим. Так и звала его одинокими бессонными ночами: «безымянное чувство». Да – я… в Дмитрия Ивановича. Да – я вчувствовалась. Да – я «переменила свою позицию» (как он и предрек – переменила на следующий же день). Да!.. да!.. да!.. Доселе у меня не было еще таких эмоций: какое-то дьявольское веретено, сумасшествие, вертеп, сумятица, словно замкнутый круг, без выхода, без входа, и ты в этом кругу одна, попала, не пойми как, и несешься по нему неведомо куда – быстро, слепо, молчаливо, и только воздух от скорости восприятия режется надвое. Куда мчишься-то? – Погибель догоняю.
Паче чаяния кому из женщин примерить мой тулупчик. Ни спать, ни дышать, ни жить, как живут обыкновенные, вроде меня, женщины, примерно так, как я жила до того рокового визита. Ни одного движения, ни единого вздоха, ни половинчатой секунды – ничего без мыслей о Дмитрии Ивановиче, без помыслов о нем; ресницами не могу моргнуть, не подумав о нем. Он стал всегда и всюду. Дмитрий Иванович только фактом своего пребывания в моем кругозоре напрочь обосновался в моей маргинальной башке. Меня словно приворожили, закляли на вечное обожание, на стыдливое желание, на жажду, на голод, на абсолютное почитание и трепетное поклонение. Меня закляли на «любовь» до гроба. И все это сталось со мной – самолюбивой, гордой, независимой, вольной, как снежная самка снежного барса, с одинокой грацией выхаживающей заснеженные вершины гор, жуя снег и довольствуясь зарезанным «попрыгунчиком». Теперь же сама сознательно сменила статус и из самолюбивой хищницы переродилась в рогатое травоядное, обутое, помимо прочего, в копыта. Кому нужна такая любовь? Вам? Или вам? Молчите – то-то!
А я молчать не буду, я скажу. Тогда она была мне нужна, и не просто нужна, а необходима, необходима позарез, до гроба, - вот именно такая, какая случилась. Любовь, такая же необычная и непохожая на любовь вообще, на обычную любовь. Увы, еще в детстве я грезила такой безрассудной страстью. Чем грезила, то и сталось. Что греха таить – заслужила. Ибо сама чокнутая. Такая же, как Дмитрий Иванович, пара, ровня.
Дмитрий Иванович изменился. Он стал мягким, добрым, отзывчивым, понимающим. Его взбалмошность пропала, будто и не было ее. Проявилось налицо великолепное воспитание, и даже проглядывались отголоски некоторых старосветских манер, что по-нынешнему перечню хорошего тона уже не значатся и по оным же правилам считаются излишними и даже причисленными к тону дурному. Мне это не мешало. Меня всегда забавляла витиеватая, канувшая в лету вежливость.
Он больше не злословил (к понятию этому я отношу все гадости, колкости, язвительные остроты и прочую вышеописанную ахинею, которая прежде имела место быть известной моему чуткому слуху). Чаще стал улыбаться мне, когда я навещала его, согбенного и немощного. Он то и дело принялся названивать мне на все возможные телефоны, говоря, в общем-то, несусветную чушь: описывая то, что происходило с ним в мое отсутствие, словом, день-деньской (сколько и каких уколов ему было поставлено; о скандале с уборщицей; чем кормили на завтрак («манная каша, морковный сок, запеканка, на мой взгляд, вчерашняя»); и о том, как к одиннадцатилетней дочери его лечащего врача (Фаины Григорьевны) трижды под покровом факультатива домогался учитель физкультуры оной отроковицы, - «школа воет, больница гудит – вот уж действительно скандал вышел, не то, что мой с уборщицей; завтра прочтешь в прессе» (увы, читатель, как видите, уже на «ты»)). Таким образом, Дима изо дня в день осаждал все мои телефонные линии, и, безусловно, это не могло не мешать моей работе: в эти отрезки времени – увесистые и продолжительные – работа шла псу под хвост. (Но, что самое примечательное, я ждала эти звонки, мне нравились эти звонки, плевала я на работу; тем паче – чем не клиент, совмещаю приятное с полезным.) Таким образом протекал наш «роман»…
Дима на удивление быстро шел на поправку. Он с аппетитом грыз фрукты, мною принесенные, в три дня (!) перечитал «Бесы», мною подаренную, и, нехотя освоив дыхательную гимнастику, «навязанную» ему Фаиной Григорьевной, счел нужным от нее тут же отказаться, ссылаясь на издаваемые им непристойные звуки, приводящие не ходящих сопалатников к мучительным ностальгическим воспоминаниям, а заглядывающих медсестер – в состояние решительного возбуждения. Дочитав оборотный форзац «Бесов», где от руки имелась скорая, размашистая надпись: «Дарю. Владейте. Читать или не читать – по вашему усмотрению. Все остальное будет по-моему. Я же старалась.», Дима выпросил (обманул, конечно) у соседа по койке костыли и, не взирая на все отговоры созванного по этому случаю консилиума врачей, начал скакать по больнице и делать нужные ему визиты. Таким образом, уже с третьего дня его лечения Дима самолично выходил в больничный сквер, обрывал тамошние цветочные клумбы и, уже с охапкою разночинных растений, выкостыливал на большую дорогу, дабы со всеми почестями встретить мое тогдашнее «Рено». Было и странно и необычно и непохоже на него, но лестно и приятно, аж до сырости ложесны (пусть издатель сам решает: опустить или не опустить это; впрочем, как и все остальное, уже написанное или то, что еще впереди). Как уже раз было сказано, я навещала его изо дня в день, в иной день – по несколько раз. Были слезы, была тоска, была эйфория – все, присущее коварному чувству. Так прошел месяц.
И однажды… С этим покамест повременим. Я думаю, что будет уместно именно сейчас как следует нарисовать портрет Дмитрия Ивановича, - уже поправившегося, без гипса, с зажившим голеностопом, с сросшимися ребрами, с восстановленным черепом, (ну ушиб прошел сам собой еще третьего дня), словом, основательно поправившего свое здоровье ровно настолько, насколько поправились от больничных харчей и его телеса.
Итак, начнем с внешности. Ранее я говорила про серо-голубые глаза его; потом по наитию скользнула про их бесцветность. Так вот, при близком, сосредоточенном рассмотрении их (хотя он то и дело и отводил взгляд, будто стыдился чего, точно боялся, что я узнаю по ним его постыдную тайну), при внимательном рассмотрении оказалось, что и в том и в другом наблюдении, в сущности, я была права, но права только лишь наполовину: глаза действительно были выкрашены в серо-голубой цвет, но больно уж как-то неправдоподобно. Создавалось лично у меня впечатление, что краски выцвели, обесцветились, как это присуще людям преклонного возраста, только у этих - глаза мутные, талые, а у нашего они пребывали в четком, ясном, иногда веселом, иногда грустном настроении. Скорее они были прозрачные, проницаемые, какой бывает студеная серо-голубая вода пробившегося ключика. Его метр эдак восемьдесят пять уже не был худым, как это имело место быть на момент нашего знакомства. Теперь, по уже указанной причине, его лицо заметно округлилось, ланиты набухли, налились, как зрелые яблочки, бледным больничным румянцем, уста залоснились и теперь больше улыбались, чем как прежде ухмылялись. А живот стал животом, а не условным его названием. И это для меня было любо.
В общем, вся внешность Дмитрия Ивановича лоснилась здоровьем. Он даже стал осанистым и дюже стройным, по сравнению с прежней сбитостью его формы. И, казалось бы, несмотря на перенесенные им травмы и вопреки досужим домыслам, будто бы восстановительный процесс в организме после перенесенной болезни длится гораздо дольше, нежели само лечение, Дмитрий Иванович ходил теперь как гусар – благородно, достойно, струнно, слегка задиристо выпячивая грудь, правда, чуть-чуть хромая на левую ногу, но этот декаданс и его черная, лакированная, не пойми, откуда взявшаяся трость только еще больше благородило и восхваляло его походку, предавало ей особенный шик и привлекательный колорит. Забегая наперед, скажу: его видимое, пышущее здоровье было на самом деле только видимым и на самом деле только напыщенным. Это был великолепно устроенный фарс, это был блеф, это была игра. Но какая игра!.. Как в скором (уже скором) времени выяснилось, выяснилось при жестоких, циничных, роковых и трагических обстоятельствах, что Дмитрий Иванович на деле оказался самым необыкновенным симулянтом, другого только покроя – симулянтом необычным, наизнанку, шиворот-навыворот. Он, в отличие от заурядного симулянта, не имитировал болезнь, совсем нет. Наш симулировал «великолепное здоровье», «крепенькое и чудненькое», и надо отдать ему должное – симулировал гениально.
Итак, «однажды» (о, этот хваленый дешевый трюк! Но из-за скудности моего времени, из-за скудности моего же воображения, к тому же не имея возможность подкараулить музу и под ее указку придумать что-нибудь новенькое, свеженькое, мне не оставалось ничего другого, как взять и подсыпать чужого перца в свою тарелку). Однажды, когда до объявленной выписки Дмитрия Ивановича оставалось менее двух дней, вылезла наружу неслыханная по своему нахальству и дерзновению ужасная перипетия, потянувшая за собой всю последующую гнусную «перспективу», повлекшая именно те роковые события, которые, собственно, и побудили меня вести эту хронику, все, написанное мною, от а до я.
Под покровом ночи вернувшись домой, я, разумеется, никак не ожидала застать в своей девичьей обители небезызвестного Дмитрия Ивановича (от сих пор больше
Помогли сайту Реклама Праздники |